Да ни за что! Потапов заклеймил бы такого композитора паршивой овцой и никогда бы ему не поклонился. Не говоря уже об исполнении его произведений, публичном или приватном. Потапов не стал бы даже запоминать иероглифы, которыми пишется фамилия такого композитора. «Много чести!» – сказал бы про такого композитора Потапов.
И дело тут даже не в том, что Сталин был тиран и злодей, а Его Императорское Величество являет собой образец добродетельного и богобоязненного монарха. Этого мало. Если бы, скажем, композитор Балакирев, собрав всю свою Могучую Кучку, пропил премию Александра Второго Освободителя, – то и такую акцию Потапов, скорее всего, приветствовал бы, несмотря на всю свою лояльность к царю-реформатору. Ибо в такой акции присутствовал бы здоровый анархический дух, за ней маячили бы тени Степана Разина и Тараса Бульбы.
Дело лишь в том, что товарищ Сталин происходил от сапожников, а Александр Второй Освободитель – от пришлых немецких принцесс. Ни тот, ни другой не вел свой род от богини солнца Аматэрасу. На купюрах, которыми они премировали свою интеллигенцию, не ощущалось божественного отпечатка. И пропить такие купюры было их лучшим применением.
В то время, как пропивание купюр достоинством в десять тысяч иен было бы чистой воды богохульством.
Потаповский взгляд на Японию весь состоял из подобных двойных стандартов. Он считал, например, что японской женщине не пристало входить в горящие избы и останавливать коней. Точно так же, как русской женщине не пристало семенить, красить зубы и ходить за покупками в переднике. В этом вопросе, как и в любом другом, Потапов твердо стоял за национальную идентичность. Поэтому он не любил всяких либералов и социалистов, норовящих эту идентичность порушить. Впрочем, правым националистам он тоже не симпатизировал, имея с ними серьезные разногласия. Самурайские марши, – говорил Потапов, – должны быть написаны в китайской пентатонике, а у этих вместо пентатоники какой-то Агапкин.
Когда мне случалось прямо или косвенно затронуть тезис о межкультурном взаимообогащении, Потапов становился мрачен. Его грызло антагонистическое противоречие. Сам он очень хотел обогащаться за счет других культур, но не мог вынести себя за родные культурные рамки. Получалось, что вместе с Потаповым обогащается вся русская культура. Иногда мне удавалось убедить его, что здесь нет ничего худого, что это не означает потери корней и идет только на пользу, – тут он еще готов был согласиться. Но те же самые доводы применительно к Японии уже не работали. Эту страну он непременно желал видеть автаркичной и самодовлеющей.
Меня радовало и продолжает радовать лишь одно: Потапов и подобные ему никогда не выбьются в сёгуны и не закроют Японию от внешнего мира, как это сделал когда-то Токугава Иэясу. Единственно поэтому гайдзины могут чувствовать себя здесь в относительной безопасности. На сегодняшний день никто не мешает им культурно обогащаться, нежно пестовать свои менталитеты и втихаря подтачивать японскую самобытность под мелодии Глена Миллера и Бориса Мокроусова.
По козырьку над входом в управление полиции лупил дождь. Я подрулил как можно ближе, заглушил мотор, выпрыгнул наружу, в два скачка пересек зону, которую простреливали небесные хляби, и толкнул стеклянную дверь. Сидевшие за приемной стойкой девицы сомнамбулически взглянули на мокрого гайдзина и уткнули свои носы обратно в бумажки. Я подошел к той, что выглядела серьезнее других.
– Здравствуйте. Мне тут повестка пришла...
С минуту она вдумчиво изучала мою повестку, водя по иероглифам карандашом. Затем подняла на меня вопросительный взгляд.
– Видите ли, штраф я уже заплатил. Разве это еще не все?
– Подождите пожалуйста, – сказала девица и удалилась в глубину служебных помещений. Минуты три я созерцал настенный календарь с фотографией августейшей четы на Всеяпонском Совещании по безопасности движения. Их Величества глядели на меня ласково и вместе с тем строго.
Когда девица вернулась, за ней следовал важный полицейский чин в синем мундире.
– А-а-а! – радостно закричал он, увидев меня. – Давно не виделись!
– Давно, – повторил я растерянно, пытаясь вспомнить, где мы с ним могли видеться.
– Как здоровье? – участливо осведомился он.
– Спасибо, хорошо. А ваше?
– Да как сказать... Поясница немного... Это от погоды. Дело-то к зиме идет, правда же?
– Да, – согласился я. – Дело идет к зиме.
– Что ни день, то холоднее.
– Совершенно верно.
– А еще недавно тепло было.
– Точно.
– Вот, скажем, неделю назад, когда я вас ловил, очень хорошая погода была.
– Как?
– Я говорю: хороший день был, когда я вас поймал за превышение.
– А, ну да... Вы тогда еще в фуражке были...
– Прошу садиться.
– Не ожидал вас тут увидеть. Думал, вы только на улице работаете.
– Когда погода хорошая, то на улице. А когда плохая, то здесь.
Будь он в фуражке, я его, конечно, узнал бы. Этот страж японского закона заинтриговал меня еще тогда – я никак не мог понять, кого он мне так напоминает. С чьего портрета утащил он этот мясистый с горбинкой нос, лесистые брови холмиком и дырочки глаз, с трудом проколупанные в перепаханном жизнью лице. Только теперь, когда он степенно опустился в кресло, поместив обширный живот между двух натруженных колен, и улыбнулся мне доброй хитроватой улыбкой, – я вспомнил. Ну конечно же, передо мной сидел вылитый Леонид Осипович Утесов на склоне лет. Именно таким я успел запомнить великого артиста, один раз виденного мною в глубоком детстве в передаче «Голубой огонек».