– Вот, а ты говоришь: «Восток непостижим».
– Так ведь я не про этих... Слушай, до поезда час, может возьмем еще одну?
– Семьсот двадцать?
– Семьсот двадцать.
– Или тыщу восемьсот?
– Или ее!
Из-за тучки вышла луна и просигналила: мол, упьетесь! Мы же и взглядом ее не одарили. Так всегда бывает весной, когда положено любоваться не луной, а цветами. Казалось бы, вишня осыпалась, можно теперь взглянуть и на небо – но нет, все ждут лета, когда будет дана такая команда. Луна обиделась, снова нырнула в облака и филонила там целый час, пока ей не стало интересно, упились мы или нет. Она вынырнула обратно, посветила тут, посветила там – и нашла нас на железнодорожной платформе. Потапов стоял, широко расставив ноги, и говорил осипшим голосом:
– Сакэ – напиток всем хороший, но вот одно в нем плохо. Скорее лопнешь, чем напьешься.
– В смысле: лучше было бы водки?
– Да ну... Пить под сакурой водку – моветон!
– А чего будем с остатками делать? – я тряхнул ополовиненной бутылью. – Может, с собой возьмешь?
– Не, у меня инструмент тяжелый.
– Так с ним везде и ездишь?
– Не то, чтобы везде... Вот, в Японию захотелось взять. Как бы я в Японию приехал без гармошки?
– Ну да, не с гитарой же под сакуру идти...
– Вот именно. А как душу отвели! Давай-ка напоследок еще Дунаевского.
Меха разъехались и заблестели под фонарем, как веер придворной дамы.
– Широко ты, колхозное по-о-о-ле! – загудел Потапов. – Кто сумеет тебя обскака-а-а-ать?
Я взял терцию:
– Ой ты, волюшка, вольная воля-а-а-а! В целом мире такой не сыскать!!!
Ритм отстучали колеса приближающегося поезда. Первый куплет бодро, а второй – с плавным снижением темпа до нуля. Вагонные двери раздвинулись, и вместе с ними в финальном аккорде сдвинулись меха. Гармонь нырнула в футляр. Потапов нырнул в вагон. Обняться не успели.
– Следующая спевка летом в Переславле! – проорал он сквозь стекло. – Жду!
Я пафосно потряс бутылью в тыщу восемьсот: мол, буду! Поезд тронулся.
– Под ряпушку!!! – успел еще прокричать Потапов перед тем, как смениться сначала мелькающими окнами, а потом неподвижными темными стволами по ту сторону путей.
Рельсы с минуту пошумели и затихли. Ветра не было. Платформа засыпала под одеялом из вишневых лепестков.
Завтра под окнами перестанут орать агитаторы. Послезавтра нальют воды на поля и засеют их рисом. В полях заквакают лягушки, и про них сложат трехстишия. Потом я поеду в Россию, и мы с Потаповым наловим ряпушки в Плещеевом озере. Все идет очень хорошо, когда уважаешь Будду, Закон и монахов.
Сидя на ступеньках платформы, я отхлебнул из горла сладковатой рисовой водки и подмигнул Луне. Она тоже мне подмигнула.
Мы отлично понимали друг друга.
Зададимся таким вопросом: за что математик Потапов любил композитора Мокроусова?
Можно строить разные догадки. Например: за то, что композитор Мокроусов писал замечательную музыку. Или: за то, что его песни знал и пел весь советский народ. Или: за то, что своим творчеством Борис Мокроусов посрамил Кшиштофа Пендерецкого. За то, что он приник к земле, отразил веяния, выразил чаяния, сразил очарованием и заразил горением.
За это, да?
Нет, вовсе не за это. За это можно уважать – так же, как можно уважать Дмитрия Кабалевского или Никиту Богословского. Потапов их как раз и уважал – и Мокроусова уважал тоже. Но любил он его совсем за другое.
Потапов любил Бориса Мокроусова за то, что Борис Мокроусов пропил Сталинскую Премию.
Это произошло в сорок восьмом году. Заслуги народного композитора наконец были признаны на самом верху, – и прямо в Кремле он получил высокую награду. Распорядиться этой наградой можно было по-разному. Например, можно было купить шесть автомобилей «Победа». Или построить пару-другую дач. Или приобрести готовый особняк где-нибудь в Крыму. Ничего этого Борис Мокроусов делать не пожелал.
Вместо этого он рассовал премию по карманам и отправился на Смоленщину, где находился дом отдыха композиторов. Прибыв туда, лауреат не стал тратить время на пустопорожнее общение с коллегами. Он незамедлительно разыскал ближайшее село, где еще функционировал рудимент помещичьего режима под названием «трактир». Зайдя внутрь, триумфатор заказал себе и каждому из присутствующих по двести грамм. Присутствующие несказанно обрадовались, сгрудились вокруг чудака – а узнав, кто их угощает, обрадовались еще более. Слух о гульбе народного композитора разнесся по округе с быстротою трактора. В заведение потянулся народ. Плотники, комбайнеры, милиционеры, доярки, председатели колхозов, директора совхозов, агрономы, механизаторы, комсорги, парторги, лесники и чекисты – все жаждали выпить с автором оперы «Чапай». Вакханалия продолжалась две недели. Район завалил месячный план по молоку и мясу. Трактир выполнил пятилетний. Лишь только когда последний рубль был пропит, Борис Андреевич вернулся в Москву. И стал творить дальше свою прекрасную музыку.
Что рядом с этим Митя Карамазов или Киса Воробьянинов? А из великих композиторов кто еще смог подняться до таких вершин единения с народом и отрешения от земных благ? Решительно никто! Даже Модест Мусоргский, как известно, отваживался максимум на падение в канаву. Что уж там говорить о каком-нибудь Даргомыжском.
Один только Борис Мокроусов показал себя истинно народным, истинно русским композитором. И только его одного смог полюбить всей своей душой математик Потапов.
А теперь представим себе, что некий японский композитор, получив премию Его Императорского Величества, немедленно ее пропил. Смог бы такой композитор рассчитывать на одобрение и любовь со стороны Потапова?