Некоторая информация об антимире приходила с телевизионным сигналом. Живя на стыке трех границ, мы ловили три телеканала: советский, норвежский и финский. По последним двум показывали массу интересных вещей: фильмы про Джеймса Бонда и Тарзана, диснеевские мультики, выступления ансамбля АББА, рекламу различных товаров и иногда голых женщин. Некоторые жители поселка вовсе не включали советское телевидение, довольствуясь финским и норвежским. Даже отдельно торчащая иностранная голова, вещающая что-то на непонятном языке, была им милее, чем какая-нибудь кинопанорама или мгновения весны.
Подобное поведение отнюдь не было диссидентством, не было скрытым или хотя бы неосознанным протестом против железного занавеса и тоталитаризма. Такое объяснение было бы слишком примитивным. Ведь мы жили не за железным занавесом, мы жили внутри этого занавеса, мы были живыми атомами советского народа, диффундированными в окружающее железо. Ощущения такого атома были непохожими ни на какие другие.
При хороших отношениях с начальником заставы можно было пройти за колючую проволоку в такое место, где граница пересекала реку, образуя на нашей стороне сегмент норвежской территории. Стоя на берегу, в каком-то метре от разделительной просеки, можно было закинуть блесну в иностранные воды и выволочь оттуда щуку или даже кумжу. Но зайти за просеку было уже нельзя.
«Граница СССР священна и неприкосновенна», – гласили кумачовые плакаты на стенах зданий и на обочинах дорог. Назвать границу «священной» было очень правильно, слово попадало в самую суть. Мучительный запрет пересечь несколько метров обветренной каменистой почвы и вправду содержал в себе много сакрального и метафизического. Тогда я этого еще не понимал. Теперь понимаю.
В падении Берлинской стены было не так уж много метафизики. Она просто рухнула в одночасье, не выдержав мощных ударов с обеих сторон; люди хлынули из двух Германий навстречу друг другу, и Германия стала единой. С моей же персональной стеной все получилось иначе. Все получилось в соответствии с неисследимыми законами топографического сопромата. Я не молотил по этой стене кулаками и не стрелял в нее из калашникова. Но я бессознательно давил на нее в течение всего своего детства. Давил в каком-то ином измерении, давил мысленно. Меня слишком активно искушало зазеркалье. Мне слишком хотелось пересечь просеку с разноцветными столбами, потрогать необитаемую вышку и увидеть мой поселок с другого берега. Я слишком сильно желал – хоть на секунду, хоть номинально – стать иностранцем. В конце концов, я им стал. Но как!
Граница поступила со мной в точности по третьему закону Ньютона о действии и противодействии. Накопленное в ней напряжение разрядилось в один момент, лишь только освободилась скрытая пружина. Граница сработала как натянутая тетива, как нацеленная рогатка, как взведенная катапульта. Она выстрелила мной, как железной болванкой; я пролетел над всем постсоветским пространством, пересчитал все сухопутные границы от первой до последней и приземлился за Японским морем. От самого северо-западного соседа – к самому юго-восточному.
Вектор на вектор. Диалектика щучьего веления. Баллистика судьбы.
Я иногда бываю на своей малой родине. Теперь, когда железный занавес ушел в историю, она изменилась разительно. Поездка за реку стала обычным делом. Школьники целыми классами навещают иностранных сверстников. Скандинавские женихи сватаются к русским невестам. Мои родители дружат с норвежским фермером. В марте каждого года поселок принимает «Лыжню дружбы», на которой многочисленые представители четырех стран (плюс Швеция) катят наперегонки по пограничным просекам, ступить на которые раньше казалось немыслимым.
Детская картина мира терпит изменения у любого. Но не у всякого она терпит такие изменения. Далеко не у всех из картины мира вдруг выпадает небо, земля или иной фундаментальный элемент. Пережить такое непросто. Счастлив тот, кому удается обрести хотя бы частичную компенсацию утерянному. Мне это удалось.
Топология моей картины мира по большому счету осталась прежней и за Японским морем. Близкая граница все так же занимает в ней основополагающее место. Но это другая граница. Она проведена не по лесу, не по тундре и не по пустыне. Она проведена даже не по Японскому морю. Эта граница проведена в головах у живущих вокруг меня людей. Она не оборудована контрольно-следовой полосой и колючей проволокой, вдоль нее не бегают злые овчарки. Но за этой границей – все такое же зазеркалье. Ступить туда мне не дано. Эта граница – священна и неприкосновенна.
И пусть она остается таковой.
Сезон дождей застиг меня по дороге с работы – когда, намеренно избрав крюкообразный прогулочный маршрут, я брел по заросшей меже уступчатого рисового поля. Берег справа был полог, берег слева – обрывист. Рассада уже хорошо подросла, при каждом моем шаге ее зеленые кустики выстраивались в безукоризненные шеренги, пуская под разными углами от межи длинные водные просветы. Строгую картину оживляли суетливые прыжки, которые делали из-под моих ног кузнечики, полевые кобылки и прочая саранча. Прыжки казались паническими и нерасчетливыми, саранча рисковала утонуть – но с завидной ловкостью приземлялась на рассаду и тяжело покачивалась на ней, зло набычившись.
Когда наползавшая сзади туча наконец догнала меня и накрыла, когда первые тяжелые капли разбили зеркальную полевую гладь и намочили молодую зелень, я не очень расстроился. Мой жребий все равно был лучше жребия кобылок и кузнечиков. Я доберусь до дома и обсохну – а саранче мокнуть до середины лета. Я имею все шансы дожить до следующего дождливого сезона – а за саранчой в августе придет бабушка-охотница, выловит ее сачком, зажарит на сковороде, закатает в литровую банку и съест зимним вечером под рисовую водку. Вот что толкает саранчу на отчаянные действия – а вовсе не то, что думают биологи.